Апокалипсис Антона Перчика - Страница 34


К оглавлению

34

А я не знаю, верю я в Бога или нет. В смысле, по-настоящему. Мне просто с детства внушали, что он есть. Мамик в церковь водила, учила, как правильно ставить свечки. За упокой — к распятью, за здравие — к Николаю. Это все, что я знаю.

Я знаю, что он есть, Бог. Как небо, как звезды, деревья кругом. Но вообще, мне от него ничего не надо, это если серьезно. Он сам по себе, и я тоже сам. Претензий у нас друг к другу нет. Не должно быть, по крайней мере.

Потом мы еще посидели немного. Я нашел у дядь Семена веревку и учил ее морской узел завязывать, я ж бойскаут в недавнем прошлом.

На самом деле я ее заново учил улыбаться. По крайней мере, мне так казалось.

* * *

Выдвигаться мы решили через час, чтобы как раз на рассвете. У меня еще одно дело тут оставалось. Да, дело.

Я зашел в спальню. Кровати были застелены, пол чистый, подметен. Надо же, прибралась перед уходом. Хозяюшка. Я сел на кровать и взял камеру — она тут же, рядом лежала.

Я всю ночь думал, что сказать. Репетировал чуть ли не перед зеркалом. А когда «запись» нажал и загорелся зеленый глазок, из головы все вылетело к чертям собачьим. Вся подготовленная речь. Надо было записать на бумажку.

— Привет, — сказал я бодрым и фальшивым голосом. — Если вы меня сейчас видите и слышите, значит…

«…вы все-таки выжили». Я замолчал. Я представил себе, как глупо будут звучать эти слова, и сразу заткнулся.

Бред, не то. Я выключил камеру. Не могу. Закусил губу. Кусал ее, пока глаза не заслезились.

Ну не могу я о чувствах распространяться, хоть меня режьте. Стесняюсь, что ли? Обычно язык у меня подвешен, small social talk или треп, по-нашему, у меня отлично выходит. Но чтоб вот так, рассказать кому-то, пускай даже и чурке-камере, о том, что у тебя внутри… Тут я пас. В детстве, помню, я даже дневник себе завел. Ну как в детстве — с четырнадцати где-то лет в него писал до шестнадцати. У меня до сих пор та тетрадь с Крисом Мартином в ящике лежит, в столе. Мне в то время многое хотелось сказать — предкам, миру. Но в том-то и штука — именно что сказать. Я после уже понял, что не пишу вовсе, не писатель я. Я с дневником разговариваю, потому что больше мне, в общем-то, не с кем. У него даже имя было — Толик. Не помню уже, почему Толик. Вернее, нет — помню… Я проговаривал про себя слова и фразы, целые абзацы — из головы проговаривал, потом пускал их вниз, по руке, через пальцы и в карандаш — на бумагу.

Когда было совсем фигово (в Америке в основном, я Толика тогда с собой брал), я открывал его и слушал. Как будто свой голос слышал.

Я вдруг вспомнил тот фильм. Алексея Балабанова. Классный все-таки фильм. Я больше книги люблю, но этот мне понравился. Я кино не умею пересказывать… В общем, там про одного мужика, музыканта, ему один бандит рассказал про заброшенную церковь, которая забирает людей. Там поблизости атомный взрыв произошел, и она теперь людей забирает, и они туда поехали. Взяли еще одного алкаша с собой и его старого папашу и поехали. По пути еще девушку подобрали, она была проституткой. Они туда приехали — а там ядерная зима. Им по дороге парнишка встретился, экстрасенс, что ли. Он им сразу сказал, кого заберут, а кого нет. Мол, музыканта заберут и девушку, а бандита — нет. А того алкаша с отцом и захотят забрать, но не выйдет. Так потом и получилось: старик умер, сын его похоронил и сам рядом лег умирать. Не пошел дальше, хотя они уже совсем близко от церкви были. А музыканта и девушку забрали. Только бандита — нет. Как тот парень и предсказывал. Он потом другого мужичка встретил — его Балабанов сам играет. Он сам себя играл, потому что, когда бандит спросил, мол, кто он, тот сказал, что режиссер. Сказал, он член европейской гильдии режиссеров, а потом упал и умер. И бандит тоже умер. А дальше терки начались — это уже за кадром, все эти критики собрались, чтобы обсудить кино. И Балабанов там тоже сидел, слушал, что они про его фильм думают. Но они сказали, что фильм так себе, да и не фильм это вовсе. А что — вообще непонятно. Всё спрашивали, зачем он его снимал да зачем. Что, мол, этим хотел сказать? Но он им ответил, что просто хотел красивую церковь снять. Чтобы люди ее увидели. Что это реальная церковь, там все иконы, все образа, всё сохранилось — а стены давно разрушены. Он через год умер, Балабанов, после этого эфира. Как в кино. Надо будет потом другие его фильмы посмотреть. Я другого у него ничего больше не видел.

Я опять включил камеру.

— Мам, пап, в общем… Я вас люблю. Я не говорил вам раньше. Так, чтобы от души… Я вас люблю. И Игорька. Ты тоже тут, брателла? Я по тебе ску-ску! …Тут вспоминал недавно, как мы на прошлый твой день рождения в прятки играли. Еще Юрка с Юлькой были Укладовы, помнишь? Я пошел вас искать, хожу по комнатам, зову: эй, вы где есть? Ау! А Юрка как заорет: «Мы здесь, под кроватью! А Игорек в шкафу сидит!». Всех сдал. …Мам, простите меня, пап. Простите, короче.

Я вырубил камеру. Посидел еще на кровати — как в гамаке, она была мягкая и проваливалась подо мной.

Сзади кашлянули.

Я обернулся.

Сонька стояла в дверях, теребила подол грязной юбки. Шапка великанская, безразмерные сапожищи — вылитый гном. Разноцветноглазый. Смешная она все-таки. Не знаю, слышала она или нет.

— Ну что, двинули? — я спросил у нее.

И она кивнула.

* * *

Не было никого на улице из живых. Из мертвых тоже. Кругом обгоревшие останки, много. Может полдеревни тут, а то и вся. Когда на Хиросиму сбросили бомбу, люди, которые были в эпицентре взрыва, испарились мгновенно — я фильм смотрел, там показывали: от них остались только тени на стенах. А те, кто жил на окраинах, в угольные мумии превратились. Двор дяди Семена напомнил мне окраины Хиросимы. Дровяник прогорел дотла, и забор — еще ночью. Мне даже тушить ничего не пришлось. На всякий пожарный я несколько ведер из колодца вылил на дом, по углам — чтобы не занялось, если ветер.

34